Уроки Блокады от Ольги Берггольц – урок второй
Мужество и стойкость – вот главные слова ленинградской Блокады.
И ещё есть одно – человечность.
Ольга Берггольц в своей книге «Говорит Ленинград» описала правду о самом страшном и самом славном периоде в жизни Северной столицы.
Читаем эту книгу и видим столько параллелей с сегодняшним днем. Увы.
Например, некоторые сегодня хотят забыть, кто стрелял по Ленинграду. Кто убивал ленинградцев из артиллерийских орудий и морил их голодом.
Ольга Берггольц не даёт нам забыть: это делали немцы и финны, пишет она.
Вот так и только так: немцы и финны.
1942 год
«Я в Ленинграде с начала войны; я, как и девяносто процентов ленинградцев, ни разу не видела «живого немца». Тем не менее, я, как и все другие, нахожусь в состоянии ежедневной борьбы с ним.
Это безмолвная, ожесточенная, изнурительная борьба. Она изнурительна особенно потому, что это борьба с врагом-невидимкой. Невидимый мне, в сотни раз более сильный, чем я, женщина и горожанка, враг ежедневно посылает в город сотни, а то и тысячи снарядов, стремясь лишить меня дома, кровля которого и без того уже пробита десятками осколков, а стекла в окнах выбиты. Враг-невидимка ежедневно разрушает трамвайные пути, заставляя меня делать длинные концы пешком; он портит осветительную и телефонную сети, разъединяет меня с внешним миром, оставляет во мраке.
Печь моя начинает внезапно дымить, потому что в трубу попал осколок; вместо того чтобы просто повернуть водопроводный кран, мне нужно идти за водой с ведром в соседний двор и тащить её к себе на пятый этаж. Я иду в магазин, но враг-невидимка перед самым моим носом захлопывает дверь магазина: началась воздушная тревога. Когда она кончится? Будет ли цел мой дом или, вернувшись из лавки, вместо него я увижу груду развалин? Вечером я сажусь за мой письменный стол: назойливо, уныло свистят снаряды, мешая сосредоточиться, и я слышу, как хрустят стены города – враг ломает мой прекрасный город, увечит его. Нет ничего печальнее и душераздирающее этих звуков.
И всё это ежедневно, и всё это – уже третий год».
1943 год
«Эти весна и лето ознаменованы особенно свирепыми артиллерийскими обстрелами. Трагичен был для нас день Первого мая. Немец бил по городу с утра, и варварский этот обстрел был, видимо, продуман. Враг направлял в течение пяти-шести минут ураганный огонь по самым оживленным участкам и затем на час, на сорок пять минут затихал. Полная тишина, люди понемногу начинали приходить в себя, и вдруг снова шквальный огонь, десятки снарядов, и опять тишина – минут на сорок пять, и снова залпы, – и так весь день. Я была свидетельницей того, как на углу Невского и Садовой на трамвайных остановках упало пять фугасных снарядов и, как подкошенные, свалились десятки людей – женщины, дети, старики. Одна девочка запомнилась мне особенно: она бегала вдоль тротуара, скользя по крови, и переворачивала упавших ничком с криком: “Мама! Мама! ” Она искала мать. Пять минут назад, нарядная и веселая, она шла с мамой в кино».
«С осени 1943 года на моем доме, как и на тысячах других домов Ленинграда, появилась новая надпись – белые буквы на синем квадрате: «Граждане, при артиллерийском обстреле эта сторона улицы наиболее опасна…»
Да, нам уже точно известно, какая сторона улицы наиболее опасна, какие улицы наиболее простреливаются, на каких трамвайных остановках или площадях чаще всего ложатся снаряды, – так долго живем мы под непрерывным обстрелом. Более двух с половиной лет не сводят мушки немцы и финны с нашего города, а значит – с каждого из нас.
…Вот и сейчас – не успела я написать два первых абзаца, как слышу характерный свист снаряда (это тяжелый фугасный)… и взрыв и долгий гул (да, это тяжелый, калибр не менее двухсот миллиметров – взрыв сильный, и гул обвала продолжительный). Сейчас – ночь, ноль часов восемнадцать минут… Вот ещё свист и взрыв, ближе… Надо уйти из комнаты: она выходит на ту сторону улицы, которая «наиболее опасна при обстреле». А эта, куда я перешла и где продолжаю писать, выходит окнами во двор, в противоположную сторону. (Еще взрыв – ноль часов двадцать три минуты.) Здесь… «безопаснее»! Здесь мне угрожает только прямое попадание снаряда через крышу, прямо в эту комнату. Если же снаряд попадет в кабинет, из которого я ушла, – может быть, капитальная стенка между ним и этой комнатой выдержит, и я останусь жива. Еще три взрыва – один за другим. (Я так и думала, – что это в наш район. Вот диктор объявил обстрел… «Населению – немедленно укрыться», – сказал он.)
Сейчас – ночь, ноль часов двадцать шесть минут. В течение восьми минут, пока я писала эту страницу, убиты десятки ленинградцев, разорены десятки квартир. В нескольких минутах ходьбы от меня, в темноте и холоде, льется кровь, рыдают дети, и санитары и дружинницы, освещая ручными фонарями то, что совсем недавно было мирным спящим домом, а теперь – очаг поражения, уносят мертвых и раненых и «складывают людей»… Это термин у нас такой есть – «сложить человека», то есть собрать его растерзанные части в одну кучку.
Диктор повторяет: «Артиллерийский обстрел района продолжается». Я уже не фиксирую взрывов.
Последнее время немцы начали часто применять ночные обстрелы. Но это только один из многочисленных приемов обстрела города. За два с половиной года неустанно, с дьявольской изощренностью изобретают враги способы уничтожения горожан. Они до пятидесяти раз меняли тактику обстрелов. Цель одна: как можно больше убить людей.
Иногда обстрел носит характер бешеного огневого налета – сначала по одному району, затем по другому, потом по третьему и т. д. Иногда до восьмидесяти батарей бьют по всем районам города сразу. Иногда дается сильный залп одновременно из нескольких орудий и затем продолжительный интервал – минут на двадцать – тридцать. Это делается с расчетом, что минут через двадцать тишины укрывшиеся люди вновь выйдут на улицу, и тут-то вновь можно дать по ним новый залп. Обстрелы такого рода ведутся обычно по нескольким районам сразу и длятся иногда, как в начале декабря, до десяти и более часов подряд. Этим летом были обстрелы, длившиеся по двадцать шесть часов подряд.
Враг бьет по городу утром и вечером, учитывая, что в эти часы люди идут на работу или возвращаются с нее.
В это время он бьет главным образом шрапнелью, чтобы убивать людей. Шрапнель применяется также часто по воскресеньям и праздникам, когда люди выходят на улицы отдохнуть.
Но сейчас, когда я пишу, он посылает нам не шрапнель, а тяжелые снаряды. Ведь прежде чем убить спящего человека, нужно ворваться к нему в дом… Ночью немцы бьют главным образом по самым населенным частям города, где больше всего спит людей. Они стреляют по сонным, неодетым даже, по беззащитным. Так «воюют» немцы!
Есть у нас мальчик (увы, один из многих) десяти лет, Петя Дьяконов. Во время одного артобстрела ему оторвало обе ручки. Мальчик долго лежал в больнице, его выхаживали врачи, мать приходила к нему так часто, как ей позволяла работа. Мальчик вылечился, пришел домой. Вместо рук у него были два обрубка. Как лелеяла его мать, как старалась скрасить его жизнь – инвалиду Отечественной войны десяти лет. Восьмого декабря мальчик был на улице – мама вела его в кино. Немец начал стрелять по городу. Мальчику оторвало левую ногу, и на глазах его убило мать.
Вот новая «победа» генерал-полковника Линдемана!
Мальчик лежит в больнице. Он рассказывает сухим, деревянным голоском, подробно, бесстрастно. Закончив рассказ, он сказал: «Теперь я остался один» – и отвернулся от людей к стене, не плача…
Немцы и финны стреляют по Ленинграду только потому, что Ленинград не может быть взят ими, потому, что Ленинград живет. Он живет, я сказала бы, ожесточенно, вопреки всему, – «стиснув зубы, с железной решимостью», как говорили раньше».
«Диктор опять сказал: «Внимание, внимание! Артиллерийский обстрел района продолжается». Один час тридцать минут ночи.
Уже принято восхищаться мужеством ленинградцев… Однако мало кто понимает, что это значит. Многие думают, что это равнодушие к ложащимся рядом снарядам… Одна москвичка сказала мне даже: «Да ведь вы же просто привыкли к обстрелам». Это ерунда! Мы – обыкновенные, живые люди. Ни привыкнуть, ни быть равнодушным к смерти, даже если она грозит тебе ежеминутно два с половиной года подряд, нельзя.
Одна моя знакомая, журналистка Калинина, рассказывала мне: «Однажды я попала под сосредоточенный огонь на Аничковом мосту. Не понимаю, как я осталась жива, – почти все, кто был в эту минуту на мосту, погибли. Я еле перебежала мост и нырнула в подъезд… Теперь, даже в часы абсолютной тишины, мне надо делать над собой страшные усилия для того, чтобы перейти Аничков мост». – «Но ведь вы же можете ходить окольным путем», – возразила я. «Да, но по Аничкову мне ближе… Но как я боюсь его…»
Калинина не только по воспоминанию боится моста – она знает, что ее здесь может в любую минуту убить. Но она идет по нему, делая над собой усилие, и имя этому усилию – мужество.
Воля к жизни, к деятельности сильнее, она не убита, она заставляет нас делать усилия над собой и жить и работать в полную силу в нашем городе.
Нет, под снарядами мы не ходим с гордо поднятой головой – это просто глупо. У нас целая система хождения по улицам во время затяжных обстрелов. Так, пятого декабря, в день, когда обстрел длился одиннадцать часов, совсем по-особому шли люди в городской лекторий. Они двигались по «наименее опасной стороне», прижимаясь к стенам, прячась в подъездах, когда вблизи свистели снаряды, перебегая из подворотни в подворотню, а когда надо – ложась на снег. Никто не стыдился этого, никто никого не осуждал – они шли на лекцию типично фронтовыми перебежками.
… Я солгала бы, если бы сказала, что мне сейчас страшно. Я солгала бы, если б сказала, что мне безразлично. Нет, какая-то тоска, похожая на чувство глубокого одиночества, сжимает сердце и словно тянет его вниз… Это, наверно, тоска человека в нечеловеческих условиях. Это сильнее и страшнее страха. Минутами хочется лечь прямо на пол, лицом в ладони, и застонать от этой глубокой, тянущей сердце тоски, от боли за тех, кто сейчас погибает… Но я не позволю себе сделать этого – я написала вам об этой ночи, я хочу, чтоб вы знали об этой ночи – двадцатого декабря в Ленинграде, – увы, об одной из сотен…».
Предыдущие статьи: