Мир коммунизма — дерзкий мир больших желаний и страстей
28 ноября 1915 года родился К.М. Симонов, «поэт искренности», человек своего времени.
Мы любим жизнь. Но нам она нужна
Лишь той, которой мы её создали,
За эту жизнь и смерть нам не страшна,
Мы за неё трудились и страдали…
Этическая позиция Константина Михайловича Симонова — это не что иное, как постоянное и неизменное обращение к преамбуле жизнелюбия и жизнеутверждения. Так в речи на антифашистском митинге в Москве Симонов говорит о том, что «хороший парень не боится пуль, хоть жить он хочет больше всех на свете»:
Даже смерть, если б было мыслимо,
Я б на землю не отпустил,
Всё, что к нам на земле причислено,
В рай с собою бы захватил.
«Он до конца жизни чему-то учился, продолжал расти. Поэтому такая длинная эволюция его взглядов на Сталина например, — слушаем мы сына К. Симонова — Алексея: — Я бы не сказал, что отец — противоречивая личность. Он был крупной личностью с противоречивой биографией.
Потому что на самом деле страна прошла через такие испытания, через такие фиоритуры(!), которые, в общем, из личности делали мразь. Из мрази делали личность. Противоречия времени отразились на людях, — которые были к этому времени более или менее причастны, — сильно. А на такой личности, как отцовская, которая по очень большому счёту очень сильно принадлежала своему времени и его достоинствам, и его недостаткам, его высоким побуждениям и высоким свершениями…
И низкой расправе с себе подобными. Но личность, на мой взгляд, противоречивой не была. Цельная была личность. И многие его дурные поступки вытекали из абсолютно, я бы сказал, позитивных намерений. Хотя он отдавал себе отчёт в том, какие это поступки».
…Так на войне
Товарища из-под огня
Боец выносит на спине.
И если под сплошным огнём
Он рухнет с ношею во тьму,
Другой, шинель стянув ремнём,
пойдёт на выручку к нему.
К. Симонов. Из «Мурманских дневников»
«Запомните, художник только тогда может быть художником, когда он человек мужественный», — произнёс Бальзак будто бы в обоснование судьбы Константина Михайловича Симонова.
Мемуаристика трагической, полной невосполнимых утрат и драматизма истории советского государства составлена, — не по воле авторов конечно, — из жестоких несправедливостей и излишнего пафоса, подлогов и обвинений (навроде шолоховского «плагиата»), приписок и недосказанностей: слишком уж невыразимо крупный имманентный конфликт, по-русски — раздрай, — существовал меж реальностью и литературой, наукой. Да и всеми образовательными дисциплинами вместе взятыми.
Единственно, в чём совпадают мнения мемуаристов, невзирая на личностные, партийные либо антипартийные пристрастия героев, — тёплое гуманистическое отношение к истинно непререкаемому таланту.
Согласен, Твардовскому, аналогично Симонову, Пановой, приходилось угодливо кружить-«выруливать» среди чиновных бонз в непереносимо трудный век, когда из обихода навечно «исчезали многие писатели». Но ведь несомненно — глыбы, таланты — и по-человечески, и как творцы.
Да, Зощенко чурался толпы, бывал порой нестерпим в общении, но тем не менее, остался в читательской памяти навсегда. И между прочим, именно Симонов не побоялся напечатать в «Новом мире» (1947) партизанские рассказы опального Зощенко в период безжалостного аппаратного гонения, давления на последнего.
Правда, почти через десять лет С. отказал в публикации «Доктора Живаго» Пастернаку. Но на то, по мнению Константина Михайловича, есть свои причины — субъективные, редакторские: «Пастернак… был в моём сознании личностью совсем иного исторического ряда, чем тот высокомерный судья мнимой неправоты русской интеллигенции, каким он предстал в «Докторе Живаго», — излагал он позицию по Пастернаку в открытом послании немецкому писателю, аналитику и беллетристу Альфреду Андершу, стороннику, точнее: сочувствовавшему теории «консервативной революции» Шмитта и Юнгера.
Кстати добавим, раз уж зашла речь: с Б. Л. Пастернаком Симонов знаком лишь шапочно — слишком разные круги общения. Тридцатилетний послевоенный Симонов пребывал тогда на пике популярности. Ходила даже эпиграмма на Пастернака: «Хоть ваш словарь невыносимо нов, властитель дум не вы, а Симонов».
Вместе с тем появлению Ильфа и Петрова, «Мастера и Маргариты» Булгакова и прозы Хемингуэя, триумфам театра на Таганке и «Современника» мы равным образом обязаны Симонову.
…Кто-то сгнил в лагерях, погиб на фронте, кто-то выбросился из окна, в лестничный пролёт, кто-то эмигрировал. А кто прожил долгую, по-своему неоднозначную жизнь, полную медалей, орденов и премий, — впрочем, потерь и разочарований тоже, не суть… Оценку даст, и уже вовсю даёт, непреклонный и «почтенный господин» судья — время. Отбрасывая ненужную «пену дней», как любил острить Твардовский. На плаву оставляя лишь неотъемлемое: творческое наследие в обоснование нашего с тобой, дорогой читатель, фундамента национальной культуры.
Они прошли длинный несладкий путь, «всем смертям назло» достигли высот — таких, что не каждому дотянуться. И через множество лет их вспоминает уже совсем, совсем другая, далеко не социалистическая, Россия-мать. Но вспоминает по-прежнему, я бы выразился: по-советски тепло. Ведь все они, художники, сочинители, музыканты, — наша история и непререкаемое достояние, без коего нет и не будет русской литературы и современной культуры.
Потому, говоря о Симонове, поверьте, отнюдь не хочется касаться не исключено что подневольно-партийного — не берусь порицать, — участия в травле коллег-«безродных космополитов»: Ахматовой и упомянутого Зощенко, Солженицына и Сахарова, Юзовского и Пастернака. А хочется затронуть совсем иные струны, стороны бытия, творчества и литературной деятельности; всё-таки в первую очередь Симонов — большой поэт, глубокий писатель, свидетель великой Победы и широчайших преобразований нашей с вами отчизны, любимой страны — «земли оттич и дедич».
Симонов решительно выпрастывал из чьих-то бы то ни было мемуарных о нём заметок любые зачатки комплиментарности. Чутьё на фимиам у него острейшее, — вглядывается в прошлое литературовед Л. Финк. — Там где, в частности, корреспондент видел «суконную правду», Симонов лицезрел форменное преувеличение. Если отпускали чисто оценочное мнение, С. просил «выполоть». Наоборот, со свойственной ему интеллигентностью никоим разом не оспаривал критику и негатив.
Вообще художнический опыт Константина Михайловича тысячами нитей связан с многообразием социальной жизни на протяжении долгих четырёх десятилетий. Спаян со сложнейшим этапом истории России, СССР, военным, послевоенным: «От людей, родившихся накануне первой мировой войны, потребовалось столько мужества, что его хватило бы на несколько поколений…» — возвышенно рисовал И. Эренбург непридуманный ореол своим сверстникам-соратникам, друзьям-однополчанам.
«Мы мир делили пополам»
1930-е годы… Мятеж генерала Франко на Пиренеях отразился в достопамятных «Испанских дневниках» Михаила Кольцова. Ими зачитывались советские пацаны, мечтая уйти на помощь лоялистам. Ими зачитывался очарованный симоновский мальчишка из «Серёжкиного сна» — красноречивейшего документа эпохи. Отмеченного центральным словом, знамением времени: словом «мужество». Да и как иначе: духи приближающейся вселенской бойни неизбежно витали в воздухе, духи войны жили и питали трудовые будни, праздники, искусство, книги:
…пускай её читают дети,
Она сурова и чиста,
Пусть с детства знают, что на свете
За миром следует война.
М. Кольцов
Под влиянием Киплинга, испанца Сендера и лермонтовских баллад Симонов создал целый цикл «пиренейской» тематики — суровой, драматичной, прямолинейной. Без изысков. С тяжёлым личностным выбором — родина или смерть, героизм и предательство, стойкость под пытками ради спасения товарищей, единство общего и частного. Дитя гражданской войны и ожидания фашисткой угрозы, до гробовой доски не изменив всуе возвышенности, светлой гиперболичности юности: «В моём личном представлении человек, совершивший подвиг, рискуя собственной жизнью, безоговорочно прав», — убеждённо, будто и в двадцать лет, утверждает он в 1970-х. Даже если речь шла о производственном, отнюдь не ратном подвиге. Таков характер. Таково воспитание и идейная приверженность.
А. К. Симонов рассказывает: «Он очень менял свою внешность. Ходил в бекешах и чёрных кожаных пальто. На ступеньках Рейхстага сфотографировался вот с таким вот стеком. …Бравый подполковник. Он на самом деле был мужик. Мужиком оставался. И я очень доволен, что жизнь позволила мне быть причастным к некоторым проявлениям его вот этого мужицкого, мужского начала, мужского характера. И это было самое сильное, что в нём было».
Зато я знал в тринадцать лет,
Что сказано — отрезано,
Да — это да, нет — это нет.
И спорить бесполезно.
Перед самой войной, наряду с мотивами гражданственности и драматургическими опытами в жанре соцреализма, К. Симонов заканчивает поэму «Первая любовь». Сходу разгромленную Фадеевым: «Любовные переживания юноши, показанные на таком длинном полотне, точно вынуты из окружающей жизни…».
В ответ, словно наперекор, словно следуя парадоксальностям Лидии Гинзбург: «…у лирики есть свой парадокс, — пишет она, — самый субъективный род литературы; она, как никто другой, устремлена к общему, к изображению душевной жизни как всеобщей»… — рождается вещь «на все века» — «Жди меня».
Получившая сотни переводов на разные языки земного шара. Обернувшаяся символом неиссякаемой любви, символом расставания и долгожданных встреч:
«Знаете ли Вы в полной мере, чем для нас, молодых «солдаток» Отечественной войны было Ваше стихотворение «Жди меня»? Ведь в бога мы не верили, молитв не знали, молиться не умели, а была такая потребность взывать к кому-то: “Убереги, не дай погибнуть”…» — получал он сотни подобных писем.
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди…
Wait when snow is falling fast,
Wait when summer’s hot,
Wait when yesterdays are past,
Others are forgot.
…«Вышло так, что я, написавший эти стихи, я, кого ждали, быть может, с куда меньшей силой и верой, чем других, вернулся, а те, другие, не вернулись…» — с горечью замечал он позднее.
А редактор газеты 44-й армии, которому С. предложил стихи в январе 1942 года, вспоминает, как в страхе бил себя по «лысеющей голове», когда опубликовал их — мол, в газету нужна торжественная риторика, а не примитивная интимная лирика! Жизнь распорядилась иначе.
Без преувеличения мировое произведение, ставшее в дальнейшем одним из самых, если не предположить: самым известным военным стихотворением, бережно припрятанным в каждом кармашке гимнастёрки. Мало того, превратившимся в легенду не только в России, Советском Союзе. Но и в целом ряде государств.
Так, например, песня «Жди меня» — главная мелодия воюющих евреев 1944 — 45 гг., — повествует Алексей Кириллович Симонов («Константин» — псевдоним С.-отца).
В Литве, в свою очередь, авторство песни прочно закрепилось за Саломеей Нерис. Народной поэтессой ЛССР, лауреатом сталинской премии (оба звания присвоены посмертно, — авт.). Стихотворение ей невероятно понравилось. Нерис перевела его на литовский и выпустила в свет. Оно тут же ушло в бытовую улично-коммунальную романтику, в повседневность. Стало «родным», литовским.
В Италии считается, что фраза «Жди меня, и я вернусь» принадлежит одному итальянскому солдату, ушедшему на фронт. Архивные фото так и названы: «“Жди меня…”» — строчка из письма итальянского бойца домой»…
«До тех пор, пока кармашек гимнастёрки будет дорог его потомкам, — заканчивает историю создания «Жди меня» Алексей Кириллович, — до тех самых пор стихотворение, которое в нём хранилось, будет памятным». — После этой сентенции я с благодарностью вспоминаю как, будучи студиозусами, мы озвучивали в капустниках те самые непревзойдённо чувственные строки — то в театральных постановках, то просто под гитару — со сцены, у костра, неважно.
Константин Михайлович объяснял чрезмерную популярность сборника «С тобой и без тебя», несмотря на интимную плотскость прозванный А. Толстым «мужскими стихами», следующим манером: «Многие люди относили мои чувства к себе… многие переживали трудное в личных отношениях, были счастливее или несчастнее, но когда это откровенно рассказано об одной жизни, то это в какой-то мере относилось и к другим жизням».
«Я не открыл в поэзии ничего»
Война, хочешь ты или нет, непрошено выдавала творцам, литераторам некий мандат на суровость и трезвость мысли. Снабжала «жестоким» зрением, по-своему философским видением сущего.
Чужого горя не бывает,
Кто это подтвердить боится, —
Наверно, или убивает,
Или готовится в убийцы…
— данные строки созданы через тридцать лет после Второй мировой, во Вьетнаме. Не глядя на то, они отражают квинтэссенцию напряжения и потрясения глобальным всесветным народным бедствием. Оставшихся с Великой Отечественной — до конца дней. Ведь что такое «зелёный» автор, поэт, очутившийся в грязном сыром окопе лицом к лицу с невымышленными, не карикатурно-бидструповскими немцами?..
В первую очередь — человек, выросший в непреложном убеждении: несокрушимый исполин-СССР всегда и вовек ждут одни только победы и грандиозные свершения. А тут, перед ним — о боже! — внезапно открывается, встаёт «кровавое солнце позора»: бегущее от врага войско, обезоруженное порой своими же. Перед ним — увы и далеко не Халхин-Гол. А что-то намного, намного ужаснее, страшнее.
«Не дай бог никому в последние минуты перед смертью видеть то, что увидел Данилов, и думать о том, о чём он думал. Он видел метавшихся по дороге, расстреливаемых в упор немцами безоружных, им, Даниловым, разоружённых людей. Только некоторые, прежде чем упасть мёртвыми, делали по два, по три отчаянных выстрела, но большинство умирали безоружными, лишёнными последней горькой человеческой радости: умирая, тоже убить. Они бежали, и их убивали в спину. Они поднимали руки, и их убивали в лицо.
Даже в самом страшном сне не придумать ответственности беспощадней, чем та невольная, но от этого не менее страшная ответственность, которая сейчас выпала на долю Данилова, по сравнению с нею сама смерть была проста и не страшна». «Живые и мёртвые»
И вот тут начинается переоценка прошлых представлений, происходит отказ от мирных солнечных иллюзий молодости. Начинается беспрецедентный духовный, нравственный и художественнический рост, — чтобы от отступления перейти в наступление хотя бы мысленно: «Война — это горькая штука…»
В ту ночь, готовясь умирать,
Навек забыли мы, как лгать,
Как изменять, как быть скупым,
Как над добром дрожать своим…
Интересно, что за четыре года участия в Великой Отечественной Симонов ни разу больше не обращался к жанру поэмы. (Вернётся к поэме уже в 50-х.) Чрезвычайно активно работает — репортёр, журналист, корреспондент.
Пишет лирику, прозу, драматургию. Одновременно приобретая небывалую хватку, остроту пера, точность, чёткость: «…на наших глазах умирали товарищи, по-русски рубаху рванув на груди». Элегически органично переходя от авторских чувств — к насущному. Передавая читателю свою излюбленную мысль: принимая от убитых «груз наследства», мы становимся им непреложно обязанными: «…взвали себе тот груз на плечи».
Подспудно готовя, собирая фактологический и эмоциональный материал к будущей великой трилогии «Живые и мёртвые» — одному из вершинных достижений советской военной прозы. В котором почти все действующие лица — от Синцова и Серпилина до третьестепенных персонажей — люди подвига.
На войну он пришёл не новичком. Под бомбёжками на Халхин-Голе С. твёрдо усвоил: отношение к смерти во многом определяет и психологию, и мораль, и поведение индивидуума, живущего в экстремальных условиях. Посему, «вдруг и навсегда» разлюбив «далёкие и маленькие» стихи боготворимого с детства Киплинга, — «прикрепление» к военной тематике стало лишь продолжением пройденного доселе опыта. Да и вообще — то было некоей гегелевской необходимостью и метафизическим уделом поколения, «шагнувшего в войну в восемнадцать — двадцать лет».
Не исключено, что возможно впервые в отечественной истории бойца зачислили в штат действующей армии на должность «редакционного поэта»! Определив творческое кредо мастера неким императивом противопоставлений — универсально работающем принципе контраста: «Живые и мёртвые», «Друзья и враги», «С тобой и без тебя». Укладывая диалектику гигантских «полевых» масштабов — географических и умозрительных — в простые доходчивые образы. Объединяя щедрость удивительного, мощного таланта с величием дел и свершений советского солдата-богатыря во имя увековечивания подвига русских людей. Во имя будущего.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на просёлках свела…
Симонов. «Ты помнишь, Алёша…»
«…то, о чём ты пишешь, — категорически и как всегда самокритично утверждает С., прочитав «Василия Тёркина», — о душе солдата, мне написать не дано, это не для меня, я не смогу и не сумею».
В ответ А. Твардовский подчеркнул, дескать, очень обрадован этим мнением именно потому, что работа Симонова бесспорно «иная по духу, строю», чем его собственная. Да и неумолимая разница в пять лет (Твардовский старше), в силу особой событийной наполненности XX в., — делает их поколенчески абсолютно непохожими. Каждого с ярчайшей индивидуальностью — персональной палитрой и кистью.
По сравнению с Твардовским Симонов — чистый романтик. Вторую свою поэму (1938) «Павел Чёрный» (первая — «Беломорцы») об одесском «уркане» Чёрном он пишет в балладных традициях Багрицкого, старшего товарища Луговского. Отсюда — обязательность в дальнейшем новеллистического построения и динамика развёртывания сюжета. Стремление к повышенной эмоциональности за счёт музыкальности и живописной яркости фабулы. Отсюда — рефренность и непрестанное крещендо значительности, пафоса содержания. Осмысления.
Газета есть газета, оттого монологическая конфигурация стиха в форме приказов была решительно необходима: «Жди меня», «Убей его!», знаменитый лозунг «Убей немца!» — звучали выражением всеобщего социального импульса. Оставаясь преимущественно лирической формой, накрепко связавшей К. М. Симонова с лично пережитым и пройденным. С чувствами и мыслями всей огромной страны. С первых дней Великой Отечественной сплотив беспощадное противоречие войны — смерть во имя жизни! — с непререкаемым писательским долгом говорить об этом прямо, бесстрашно и правдиво. И честно.
Недаром центральная гитлеровская газета «Фолькишер беобахтер» отмечала, что «русский солдат превосходит нашего противника на Западе своим презрением к смерти…». Будто цитируя симоновский цикл 1941 года, начинающийся с этих же самых слов: «Презрение к смерти»…
Над ним пылал разбитый танк,
Кругом другие жгли.
И немцам заходя во фланг,
На помощь наши шли.
…Учись, как нужно презирать
Опасности в бою,
И если надо — умирать
За Родину свою.
«Он открыл в поэзии секрет искренности. В его стихах искренность чувств не подлежит сомнению». А. Симонов, сын
В заключение — песня К. Симонова на музыку М. Блантера «Жди меня» — в исполнении Юрия Гуляева. Спасибо за внимание, дорогие друзья! Всех вам благ.
Опять мы отходим, товарищи,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной…
Примечание:
Цитаты А.К. Симонова взяты из программы «Культ личности» на радио «Свобода» от 14.11.2015. Ведущий: Леонид Велехов.