Длина хвоста: заметки об эволюции человека как существа социального
1. Германия: простое наблюдение
Недавний опрос в Германии показал картину, которая на первый взгляд выглядит почти аномальной. Среди молодёжи 18–29 лет с большим отрывом лидирует партия Die Linke — наследница восточногерманской компартии: за неё готовы голосовать около трети молодых избирателей. Если сложить голоса всех левых сил — социал-демократов, «Зелёных», саму Die Linke и партию Сары Вагенкнехт — получится, что почти две трети молодёжи поддерживают левую повестку. Будь у них одних право голоса, в Германии без труда сложилось бы социалистическое большинство.
А вот старшие поколения смотрят совсем в другую сторону. Чем человек старше, тем выше его шанс голосовать не просто за правых, а за правых популистов — «Альтернативу для Германии». Пик поддержки этой партии приходится на возраст 50–59 лет и доходит до 37%.
Получается зеркальная картина: молодёжь стремится влево, старшее поколение — вправо. Любопытно, что это прямо противоположно тому, что многие привыкли считать «нормальным» политическим раскладом, где молодёжь традиционно ассоциируется с бунтарством против левых догм прошлого века, а старшие — с консерватизмом советского образца. Здесь всё наоборот.
Само по себе наблюдение интересное, но недостаточное. Оно сразу порождает вопрос: почему именно сейчас и почему именно так? Случайность ли это немецкой политики — или симптом чего-то более широкого?
2. Мир: это не случайность
Если посмотреть за пределы Германии, окажется, что похожая картина наблюдается во многих развитых странах. В Великобритании молодёжь значительно левее старших поколений. Во Франции молодые избиратели чаще голосуют либо за крайне левых, либо за крайне правых — центр стремительно теряет их доверие. В США разрыв между политическими предпочтениями людей до тридцати и поколением беби-бумеров тоже заметно вырос за последние годы.
Это уже не немецкая особенность, а паттерн, который требует объяснения на уровне причин, а не совпадений. И причин у него действительно несколько, и они накладываются друг на друга.
Часть объяснения — демографическая. Доля людей с миграционным происхождением среди молодых заметно выше, чем среди людей старшего возраста, а такие избиратели в среднем чаще голосуют за партии, выступающие за перераспределение благ. Но это объясняет далеко не всё: одной демографии недостаточно, чтобы объяснить тридцать с лишним процентов левой поддержки среди немецкой молодёжи в целом.
Другая часть объяснения — экономическая. Молодые поколения в развитых странах выросли в условиях дорогого жилья, нестабильной занятости и ощущения, что их собственная жизнь будет хуже, чем у родителей. Долгое время благополучие Европы держалось на сочетании факторов: дешёвых ресурсов, дешёвого труда в Азии, стабильной мировой торговли и низких процентных ставок. Когда сразу несколько из этих опор одновременно ослабли, разрыв между ожиданиями и реальностью стал особенно ощутим именно для тех, кто только начинает строить жизнь — то есть для молодёжи.
Третья часть — это особенность поколенческих ценностей: для людей, выросших в условиях климатической тревоги и разговоров о социальной справедливости, идея более активного государственного перераспределения звучит естественнее, чем для поколений, заставших холодную войну и память о советском эксперименте.
Здесь стоит сделать одну важную оговорку. Если бы главной причиной левого сдвига была именно миграция, можно было бы ожидать, что во всех странах с высокой долей мигрантов картина будет одинаковой. Но этого нет. В Швеции молодёжь действительно остаётся преимущественно левой, но при этом стремительно растёт и поддержка правых партий. В Италии молодёжь вовсе не настолько левая, как в Германии. В Польше среди молодых сильны одновременно и либеральные, и национально-консервативные настроения. Это значит, что демография взаимодействует с экономикой, историей и партийной системой каждой конкретной страны, а не действует сама по себе.
И вот тут возникает вопрос, на который трудно ответить, оставаясь внутри самой политики. Если у этого сдвига так много причин и так много национальных вариаций — какая из идеологий, собственно, правильнее? Социализм, национализм, либеральный капитализм — что из этого на самом деле «лучше» отвечает человеческой природе и устройству общества?
Проблема в том, что на этот вопрос невозможно ответить, оставаясь внутри политической рамки. Каждая идеология сама задаёт критерий, по которому судит об успехе. Для либерала мерилом успеха служит свобода личного выбора. Для социалиста — степень социальной защищённости и справедливости распределения. Для националиста — сохранность и благополучие конкретного народа. Спорить о том, какая система «правильнее», используя только аргументы самих этих систем — всё равно что судить футбольный матч по правилам шахмат. Чтобы продвинуться дальше, нужно посмотреть на сам предмет спора с более высокой точки.
3. Эволюционная оптика: длина хвоста
Представим, что на спор идеологий смотрит не политолог, а биолог-эволюционист. Он наверняка скажет нечто неожиданное: у некоторых видов птиц самцы соревнуются между собой длиной хвоста, потому что в данный конкретный период именно длинный хвост привлекает самок и считается признаком хорошего здоровья. Но это не вечный закон природы, а просто временный итог отбора. Условия меняются — и через несколько поколений в моде окажется не длинный хвост, а, например, особая окраска оперения или сложность брачного танца. А ещё через какое-то время вида с этим хвостом, возможно, вовсе не станет — просто появится другой вид, со своими собственными правилами игры.
Если применить эту оптику к человеческим идеологиям, получится довольно отрезвляющая картина. Национализм, социализм, либерализм — это не вечные истины о том, как должно быть устроено общество, а исторически обусловленные стратегии, удачные в одних условиях и проигрышные в других. Сегодня в моде один набор ценностей, завтра — другой; какая-то нынешняя «очевидная истина» через сто лет может выглядеть так же странно, как нам сегодня кажутся отдельные нормы прошлых веков.
Чтобы увидеть эту логику конкретнее, полезно мысленно построить два полярных идеала — два воображаемых «рая», каждый со своими правилами входа.
Рай интернационалиста выглядит так: происхождение не имеет значения, важно только уважение к общим законам и желание жить вместе. Государство при этом сильное и социальное: бесплатная медицина, образование, щедрая система пособий, высокие налоги на богатых. Иммиграция максимально открыта, а интеграция важнее ассимиляции — от человека не требуют «стать немцем» в культурном смысле, достаточно соблюдать закон. Успехом здесь считается стирание жёстких границ идентичности — момент, когда происхождение человека перестаёт что-либо предопределять.
Рай националиста устроен ровно наоборот: государство существует прежде всего для своего народа, для исторически сложившейся общности с общим языком, культурой и памятью. Иммиграция ограничена, гражданство достаётся непросто, а от приезжих ожидают полной ассимиляции. Социальная защита тоже есть — но прежде всего для «своих». Успехом здесь считается то, что через сто лет страна по-прежнему узнаваема как та же самая страна, с тем же языком и той же общей историей.
Интересно, что оба идеала на самом деле хотят примерно одного и того же — безопасности, достойной жизни, справедливости. Расходятся они только в одном фундаментальном вопросе: кто входит в круг «своих», ради кого вообще существуют эти блага. И у каждого идеала есть собственное представление о том, что считается недопустимым нарушением общего договора. Для интернационалиста главный грех — паразитизм: человек, который пользуется общими благами, не внося соразмерного вклада, нарушает коллективный договор независимо от своего происхождения. Для националиста главная угроза иная — размывание самой общности, исчезновение границы между «своими» и «чужими», даже если формально все правила вроде бы соблюдены.
Но у этой картины с двумя противоположными «раями» есть и третий, незваный участник, который не вписывается ни в один из них и при этом спокойно существует в обоих. Это капитал. В отличие от идеологий, он не имеет собственного лица и не привязан ни к социалистическому, ни к националистическому идеалу — он одинаково легко встраивается в любую риторику, если это сулит выгоду. Производство переносится туда, где дешевле труд; прибыль выводится туда, где ниже налоги; инвестиции текут туда, где спокойнее регуляторная среда — и капиталу совершенно не важно, под каким флагом, левым или правым, ему предложат эти условия. Государства же, в отличие от капитала, остаются по большей части национальными: они собирают налоги, строят больницы и школы, но вынуждены конкурировать друг с другом за то, чтобы капитал просто остался у них, а не утёк в более выгодную юрисдикцию. И здесь возникает почти парадоксальная картина: даже те люди, которые, казалось бы, управляют крупным капиталом, нередко сами оказываются его заложниками — их решения продиктованы не идеологическими убеждениями и не верностью «раю» того или иного типа, а внутренней логикой самого движения денег, которая существует как бы отдельно от чьей-либо конкретной воли. В этом смысле капитал ведёт себя почти как сама эволюция: ему совершенно безразлична форма, в которую он облекается, — социализм ли это, национализм или что-то третье, — лишь бы найти себе выход и продолжить движение. И именно это безразличие к конкретной форме оказывается ключом к следующему шагу — потому что то же самое безразличие, как выясняется, характерно для куда более широкого процесса, частью которого являются и сами идеологии, и сам капитал.
Здесь можно провести прямую параллель с биологией. В природе тоже не существует одной «самой правильной» стратегии выживания — есть множество стратегий, которые сосуществуют именно потому, что уравновешивают друг друга. Есть виды, которые кооперируются. Есть паразиты, которые пользуются чужими ресурсами. Есть хищники, есть симбионты. Если представить мир, состоящий только из паразитов, он быстро рухнет — не останется хозяев, на которых можно паразитировать. Если представить мир из одних доверчивых кооператоров, любая небольшая группа «обманщиков» немедленно получит преимущество — пока остальные не выработают защитные механизмы. У каждой стратегии есть условия процветания и встроенный механизм саморазрушения: националистический идеал держится, пока живы и многочисленны «свои» — но рушится, когда общность стареет и сокращается. Социалистический идеал держится, пока работает общий договор о труде — но рушится, когда нарушается доверие и появляются те, кто пользуется благами, не внося вклад.
Получается, что ни одна из этих систем не более «истинна», чем другая — каждая просто хорошо или плохо приспособлена к конкретным условиям, как длина хвоста у птиц. Но из этого, кажется, напрашивается тревожный вывод: если идеологии — всего лишь временные адаптации, есть ли вообще разница, во что верить? Если завтра мода на «хвост» сменится, не превращается ли любая преданность идее в нечто вроде наивности?
Ответ на этот вопрос требует ещё одного шага в сторону — нужно понять, откуда вообще берутся подобные идеи и кто на самом деле ими распоряжается: мы — идеями, или идеи — нами.
4. Мемы: кто кого использует
В конце 1970-х биолог Ричард Докинз предложил понятие, которое с тех пор прочно вошло в обиход — мем. Идея была простой и смелой: что если идеи распространяются между людьми по тем же принципам, по которым гены распространяются между организмами? Удачная идея «заражает» новых носителей, конкурирует с другими идеями за внимание и ресурсы, видоизменяется при передаче — совсем как ген видоизменяется через мутации. С этой точки зрения национализм, социализм, либерализм — не просто политические программы, а целые «экосистемы» взаимосвязанных мемов: например, либерализм держится не на одной идее, а на целой сети представлений о правах человека, частной собственности, рынке и индивидуализме, которые взаимно поддерживают друг друга.
Это объясняет, почему идеология ведёт себя похоже на живой организм — рождается, набирает силу, видоизменяется, иногда умирает. Но сама метафора Докинза, если её понимать буквально, начинает давать сбои. Получается, будто идеи сами «борются» за выживание, словно у них есть собственная воля. На деле же идея ничего не может сделать сама по себе — она существует только внутри чьего-то сознания, в книге или в разговоре. Субъектны не сами идеи, а их носители — то есть мы с вами.
И вот здесь возникает интересный, почти тревожный нюанс. Люди далеко не всегда сознательно выбирают идеи, которые транслируют. Гораздо чаще они увлечены чем-то, смысла чего полностью не понимают — просто потому что идея «заразительна», эмоционально притягательна или совпадает с настроением среды. В этом смысле человек выступает не только как субъект, осмысленно выбирающий свои убеждения, но и как объект, обслуживающий идею, которая распространяется через него, используя его эмоции и потребность в принадлежности к группе.
При этом без носителей никакой эволюции идей просто не будет. Если завтра исчезнут все люди, демократия, квантовая механика или музыка не продолжат существовать сами по себе — они исчезнут вместе со способными их хранить и интерпретировать сознаниями. В этом смысле культурная информация гораздо сильнее зависит от своего носителя, чем биологический ген зависит от организма: ДНК можно физически выделить и сохранить отдельно, а идею вне разума, способного её понять, выделить невозможно.
Получается, что мемы и их носители связаны более сложным образом, чем простая конкуренция «эгоистичных» реплицирующихся идей. Скорее эволюционирует не идея сама по себе, а система «человек плюс идея». Идея денег ничего не значит без людей, которые ею пользуются. Но общество, освоившее деньги, оказывается эффективнее общества, которое их не знает — а значит, распространяется не просто идея, а вся цивилизация, ставшая благодаря ей более успешной.
Это снимает прежний вопрос о бессмысленности любой преданности идее: разница есть, потому что носители идей — не пассивные передатчики, а активные участники отбора, способные критически оценивать, отвергать или развивать то, что им досталось. Но тут же возникает следующая, более глубокая стена. Если даже мысли и убеждения подчиняются той же логике отбора, что и гены, и виды, и хвосты, и идеологии — если меняется буквально всё, вплоть до самого инструмента, которым мы пытаемся это всё осмыслить, — тогда на чём вообще можно остановиться? Есть ли хоть что-то, что не меняется, не вытесняется и не устаревает вместе со своей эпохой, или человек обречён выбирать между бесконечно текучими формами, ни одна из которых не более прочна, чем предыдущая?
5. Мета-мемы: объективные законы
Чтобы продвинуться дальше, нужно разделить два совершенно разных типа идей. Есть идеи, которые рождаются и умирают вместе со своей эпохой — назовём их историческими мемами. Национализм, социализм, конкретные религиозные институты, формы государственного устройства — всё это изобретается людьми в определённых условиях и теряет силу, когда условия меняются.
Но есть и другой тип закономерностей — их, кажется, правильнее не изобретать, а открывать. Самый понятный пример — математика. Никто не «придумал» число пи или свойства простых чисел. Разные цивилизации могли совершенно независимо друг от друга идти к этим истинам разными путями — но приходили к одному и тому же результату, потому что сами отношения между числами существуют независимо от того, кто и когда их обнаружил. Если завтра человечество исчезнет, отношение длины окружности к диаметру не изменится.
Похожая логика, возможно, применима и к некоторым аспектам морали и устройства общества. Практически во всех известных культурах — несмотря на колоссальное разнообразие религий, экономик и политических систем — снова и снова обнаруживаются одни и те же базовые принципы: представление о взаимности («если тебе помогли, стоит ответить тем же»), запрет на немотивированное убийство внутри своей группы, забота о детях, осуждение предательства, наказание за обман в совместных делах. Конкретные формы этих норм очень сильно различаются от культуры к культуре, но сами принципы возникают раз за разом независимо. Это похоже не на культурную моду, а на структурную закономерность: если разумные существа хотят построить устойчивое сотрудничество, они почти неизбежно сталкиваются с одними и теми же задачами — вопросами доверия, справедливого распределения, ограничения насилия — просто потому что без решения этих задач длительная совместная жизнь оказывается крайне затруднительной.
Религии и философские традиции, судя по всему, занимаются именно описанием этих более глубоких, устойчивых структур — каждая на своём языке. Любопытно, что некоторые духовные традиции прямо признают ограниченность любого описания. В индуизме существует понятие Парабрахман — высшая реальность, о которой прямо говорится, что она принципиально невыразима словами, и тем не менее к ней нужно стремиться, как учёный стремится к точности науки, даже зная, что окончательная истина всегда немного ускользает. Похожая мысль есть и в даосской традиции: «Дао, которое можно выразить словами, — не постоянное Дао». Это не отказ от истины, а признание того, что любое словесное описание — лишь указатель направления, а не сама территория.
Если эта картина верна хотя бы отчасти, культурная эволюция предстаёт не просто хаотичной конкуренцией случайных идей за внимание людей, а постепенным, неровным процессом поиска всё более глубоких и устойчивых способов описания мира. Какие-то идеи — преходящи, как мода на длину хвоста. А какие-то снова и снова открываются разными культурами именно потому, что отражают не случайные обстоятельства конкретной эпохи, а повторяющиеся структурные свойства реальности и самого разумного существования в ней.
6. Итог: участие, а не побег
Вернёмся к тому, с чего начали — к опросу в Германии, где молодёжь массово голосует за левые партии, а старшее поколение склоняется к правым популистам. Теперь на этот же самый факт можно посмотреть совершенно иначе. Это уже не политический спор о том, кто прав — левые или правые, — а одно из бесчисленных, постоянно повторяющихся проявлений гораздо более долгого процесса: общество в очередной раз нащупывает баланс между конкурирующими стратегиями выживания, точно так же, как природа постоянно нащупывает баланс между разными типами организмов.
Объективная реальность, судя по всему, в полной мере непостижима — ни наука, ни философия, ни религия не дают окончательного, исчерпывающего описания мира. Но это не означает, что в ней нет ничего устойчивого. В ней различимы как минимум два рода закономерностей. Одни — прикладные, как математика и физика: они работают одинаково, вне зависимости от культуры или эпохи, и человек может пользоваться ими, даже не до конца понимая их природу. Другие — экзистенциальные, относящиеся к смыслу, доверию, справедливости, принадлежности: они тоже на удивление устойчивы, хотя и не поддаются такой же строгой формализации, и проявляются раз за разом в самых разных культурах, под самыми разными именами.
Именно способность видеть оба этих слоя одновременно, кажется, и отличает зрелое отношение к собственным убеждениям от слепой веры в них. Текущая идеология, текущая научная картина мира, текущая религиозная традиция — не ложь и не окончательная истина, а инструмент конкретного исторического этапа. Им можно и нужно пользоваться добросовестно — примерно так, как физик пользуется механикой Ньютона, прекрасно зная о её пределах, но не отбрасывая её как бесполезную просто потому, что существует более точная теория относительности. Понимание временности своих рамок не обязывает их обесценивать — оно лишь освобождает от иллюзии, что эти рамки и есть вся реальность целиком.
В этом, пожалуй, и состоит возможность участвовать в эволюции сознательно, а не просто быть её слепым объектом: не отказываясь от своих убеждений из страха перед их относительностью, но и не цепляясь за них как за нечто вечное — а относясь к ним как к этапу, который однажды станет фундаментом для чего-то нового, точно так же, как нынешний этап сам вырос из чего-то более раннего. Вопросы, которые задавали себе люди тысячи лет назад — что такое справедливость, кого считать своим, как жить достойно перед лицом неизбежного конца, — остаются теми же самыми вопросами и сегодня. Меняются только ответы. И, возможно, именно в этом постоянстве вопросов при изменчивости ответов и заключена единственная устойчивая опора, которая у человека действительно есть.

Странный посыл статьи.
А, кстати, кто автор ?
В статье почему-то отменены базовые нравственные принципы для хомо сапиенса.
И Вселенские тоже.
А вот как раз для хомо дебилиус – самое то.
Т.е критикуй и отрицай фсё.
А для хомо зомби – всё равно.