Главная » Вооруженные силы, История

Воспоминания о войне – часть 1

14:34. 1 мая 2017 1127 просмотров Нет комментариев Опубликовал:

Самое ценное – это живые свидетельства очевидцев и современников. Порой нам кажется, что мы знаем о войне всё. Или, по крайней мере, многое. Действительно, о ней написаны сотни книг, сняты сотни фильмов. Но мы, поколение, выросшее под мирным небом, не знаем о войне ничего…

У каждого из тех, благодаря кому сейчас растут наши дети и внуки, была СВОЯ ВОЙНА. То, что пережили эти люди, представить невозможно. Представлять не хочется. Но знать – необходимо. Чтобы помнить. Чтобы не допустить. Чтобы жить.

Перед вами воспоминания человека, у которого тоже была СВОЯ ВОЙНА. В его словах нет ни слова художественного вымысла, нет творческого переосмысления, ложного героизма. Здесь всё — настоящее. Настоящая боль, настоящий страх, непридуманные эмоции простого человека. Рядового гражданина, которого война застала совсем молодым.

Борис Владимирович Рыбаков начал писать свои воспоминания в апреле 1971 года. К сожалению, он не успел завершить их, ушел из жизни в 1977 году. Да и можно ли завершить воспоминания? Мы благодарим брата Бориса Владимировича – Юрия Владимировича, который сохранил для нас это уникальное наследие.

«НАЧАЛО ВОЙНЫ

22 июня 1941 года все мы: я, сестра Надя, брат Юра (4 года), мама, папа, бабушка и дядя Саша Ежов — сидели за столом завтракали, слушали «Рекордник» (это трансляция, которая проработала всю войну без всяких помех и отказов). По радио стали передавать речь тов. Молотова, он с волнением в голосе, как я помню, сообщал о нападении на нас гитлеровской Германии. Мама заплакала, а мы, дети, мне кажется, восприняли это известие как-то радостно. Многое ещё не понимали, да и не знали, что такое война и с чем её едят. Мы считали войну каким-то новым приключением, хотелось повоевать…

Повсюду в домах культуры, военкоматах, райкомах появилось множество добровольцев — все рвались на войну. Мы, школьники, и то пришли в свои школы и стали проситься на фронт, девятиклассники, десятиклассники ребята рослые, в основном — комсомольцы. И нам казалось, что только нас и не хватает лупить немцев. В Ждановском райкоме комсомола в то время секретарем была Прохорова, а замсекретаря — Синицына, и вот мы (а только из нашего класса собралось человек 18) стали штурмовать райком комсомола, чтобы нас взяли в армию.

В это время собирали ополченцев, так как немец подходил уже к Ленинграду. В Ленинграде все витрины были закрыты ящиками с песком; подвалы замуровали; на каждом перекрестке были устроены бойницы для пулеметов и пушек; памятники, которые были ещё не сняты, тоже обложили мешками с песком. Город был подготовлен для уличных боев, все рвались отдать свою жизнь за Родину, за Сталина (это был военный девиз). У нас, у школьников- комсомольцев, царило такое же настроение: хотелось чем-то помочь в эту несчастную годину нашей стране, и любые мероприятия, по обороне ли города или по возведению оборонительных сооружений, без нас не обходились.

Пришли мы с ребятами в райком, построили, посмотрели на нас, человек 10 отобрали в ополчение. Это были наиболее рослые ребята, а я к их числу не принадлежал — в строю и на физкультуре в школе стоял всегда в самом конце (только за время войны подрос и стал, как говорится, мужчиной среднего роста). Таким образом, в ополчение отобрали со всего района человек 200, все школьники и выпускники школ, а нас, которые не приглянулись, собрали в отдельную группу, сказали, чтобы мы не расстраивались, так как нам, мол, надо подучиться военному делу, а уже потом – на фронт.

Поместили нас в школу на Петрозаводской улице, против бани, на казарменное положение. Ребята хоть и с одного района, да почти все незнакомые. Мои-то парни из нашего класса почти все были зачислены в ополчение, а тут остались все те, кого не взяли на фронт. Дали нам взрослых командиров. Помню, пришел какой-то лейтенант, представился нам, стал нам преподавать винтовку образца 1898 года, потом гранату РГР-9 и лимонку, занимались строевой, в общем, как в школе, на всеобуче (этот предмет ввели в школах перед войной) изучали военное дело, так что нам было очень скучно, хотелось быстрее на фронт.

Потом пришел к нам майор (авиатор, на нем были голубые петлицы). Этот сообщил нам, что нас готовят в партизаны, и мы будем заброшены в тыл к немцам на парашютах, так как немец уже на подступах к Ленинграду. Тут я не знаю, как у остальных ребят, у меня по шкуре озноб прошел: хоть я и рвался на фронт, но никак в мою голову не приходило, что я полечу лупить немцев сверху. Да и ребятам, сидевшим на казарменном положении, рядом с домом, особенно после сообщения этого майора, который стал рассказывать об устройстве парашюта, судя по всему, воевать как-то расхотелось. Конечно, виду никто не показывал, все хорохорились, чувствовали свою ответственность перед страной. Этот майор обещал нам перед заброской в тыл врага несколько тренировочных полетов и прыжков с парашютом. На деле получилось все иначе: немец был почти в Ленинграде, самолетов не было, если были, так те вылететь не могли, а то бы их сшибли «мессершмитты».

В общем, в один прекрасный день, вернее, уже ночью построили нас группами человек по 20, одеты все мы были в ватники, под ватниками у некоторых были гимнастерки, а у большинства одежонка была та, которая взята из дома. Дали нам по винтовке, некоторым достались винтовки нашего образца; нашему старшему парню, который пришел со мной вместе из РК ВЛКСМ, дали автомат ППШ, а я получил винтовку «Канадка» (так её называли). Тяжелая, но зато не длинная и на пять патронов (кстати, патроны с тупыми концами, и наш калибр под них не подходил). Дали ещё по паре гранат и по две бутылки с горючкой, как нам объяснили, для уничтожения немецких танков. Кстати, эта горючка сама не загоралась, нужно было перед броском на танк её поджечь; для этого дали нам по три серных спички и чиркалку; чиркалка по инструкции привязывалась к рукаву, а большая спичка — к бутылке. Когда танк шел на тебя, ты должен был чиркнуть спичку об чиркалку и уж потом бросать в немецкий танк. К счастью или несчастью, этим оружием мы так и не воспользовались. Собрались мы в группы, и повели нас. Шли долго, все происходило молча, вся эта амуниция давила нас, да ещё дали по вещмешку и сухой паек (помню, были сухари, гречневая каша в пакетах, сало и ещё что-то).

Пришли на аэродром, выстроились, вышел парень в унтах, одетый в комсанку, стал нам говорить, что мы должны делать, когда очутимся в самолете. Сказал, что там, где нас выбросят с парашютами, будут гореть костры, и кто-то должен нас встречать. В общем, все это доходило до моего сознания как-то смутно, я ничего тогда не понимал: что делать, как стрелять, как воевать — сплошной сумбур. Была одна мысль: скорей бы это все кончилось, да и отвели бы нас назад, в школу. А оказалось все наоборот: нас стали грузить в самолет, потом самолет полетел. Долго ли он летел, не знаю, только, когда я стал осматривать своих товарищей, помню, все были какие-то зеленые или бледные, да и сам я, наверное, представлял собой такую же картину. Открылась дверь из пилотского отделения и этот парень в унтах прокричал: «Пора!», а что «пора», я до сих пор не знаю.

Только помню, тот, в унтах, встал, открыл дверь из самолета, помог подняться с кресла нашему старшему (он сидел у двери), прицепил веревку от парашюта над головой, да как поддаст ему ногой в зад! И тот и полетел вниз. Такая же участь ждала и сидящих передо мной. Я, наверное, сидел девятым или десятым. Когда дошла до меня очередь, и я подходил к двери, то сказал ему (вернее, заорал, так как ничего не было слышно), да вместо моих благих намерений самому выброситься с парашютом, получил такого пинка в спину, что очухался только на земле среди каких-то кустов. Как летел, как вывалился из самолета, как прилетел не помню. Лежу на боку, все, вроде, цело, парашют в кустах, костров, про которые нам говорили, нигде нет — тихо. Встал, отсоединил парашют от своего бренного тела, скомкал его, запихал под какую-то корягу. Стал ходить вокруг куста, где я спрятал парашют (как я позднее узнал, это район Усть-Луги, недалеко от Финского залива). Ходил-ходил, стал орать ребят, в общем, собралось нас пятеро из всей нашей группы, куда делись остальные – до сих пор не знаю. Шли-шли, устали. Огонь побоялись развести, стали грызть кашу прямо так, в пакете, подкрепились, пошли дальше, оглядываясь друг на друга. Кто винтовку потерял, кто растерял вообще все; стоим, как общипанные цыплята, пацаны пацанами. Старшего нашего так и не нашли, зашли по дороге в какую-то деревеньку – пусто. Попили воды, пошли дальше. Собрали в кучу оставшиеся две винтовки, гранаты, спрятали, запомнили место на всякий случай, и уже налегке двинулись дальше, а куда и сами не знали. К нашему счастью, шли мы к заливу, а не наоборот. Дней через пять, а может и меньше, вышли мы где-то в районе Ораниенбаума; в то время там шла эвакуация войск и населения, которые все отступали к Ленинграду. Вот в эту котовасию мы и попали. Забрались в какую-то баржу и под обстрелом, в адских условиях, каким-то образом добрались до Ленинграда. Когда мы явились в райком, радости, как говорится, не было конца. «Молодцы, ребята, хоть вы-то вернулись», — говорили нам окружающие. Так я получил первое боевое крещение.

ЛЕНИНГРАД. БЛОКАДА

Начались военные будни 1941 года. В нашем доме был организован штаб противовоздушной обороны, во главе поставили мою маму — она была очень энергичной женщиной, везде поспевала. Недалеко от нашего дома по Плуталова, почти напротив, был санпункт, куда после бомбежек отправляли раненых или пострадавших.

Тревоги ждали почти каждый час, обычно с шести до одиннадцати вечера. Вначале слышишь прерывающийся гул (так работали моторы у «Юнкерсов»), потом, как правило, в небе появлялись «фонари» — это с самолетов фашисты сбрасывали ракеты, чтобы осветить место, которое будут бомбить. Эти ракеты были на парашютах и очень долго горели. Освещали здорово, все видно было на большое расстояние, особенно с крыши. Вот в один прекрасный вечер прилетели «Юнкерсы» и засыпали большими бомбами наш район. Две или три из них попали в Зоосад и Народный дом, где загорелись «американские горы». Зрелище было потрясающее: горки были деревянные и очень большие, горели, прямо скажем, здорово; бомбами, которые угодили в Зоосад (одна из них попала в обезьянник) убило бегемота и оторвало хобот слону — это мы узнали на следующий день, когда бегали с ребятами посмотреть, что там произошло. По городу разнеслись невероятные слухи, якобы из Зоосада сбежали во время бомбежки львы и тигры, что надо ходить и опасаться, чтобы не сожрали. Все это была трепотня, я сам видел, как после бомбежки всех зверей заколачивали в ящики (наподобие клеток) и куда-то увезли.

Обычно немцы часов в восемь или в девять сбрасывали зажигалки (это маленькие бомбочки, которые, когда падали, начинали гореть ярким пламенем, и, если около упавшей бомбочки оказывалось что-нибудь, то получался пожар). Нам, ребятам, отвели определенное занятие — караулить крыши. Однажды, помню, немцы весь наш район засыпали зажигалками. Это был настоящий фейерверк! Кругом светло, как днем, не знаешь, за что хвататься. Вот тут-то мы, мальчишки и девчонки, порезвились: стали тушить бомбы, а тушить их очень просто: хватаешь щипцами (щипцы, которыми выбирали уголь из печей) и в воду, а если песок поблизости, то засыпаешь её песком. Одна зажигалка попала в крышу дома № 10, и загорелось перекрытие; мы побежали туда, песком, водой, кое-как предотвратили пожар. Паника была во дворе: все стали выбегать со шмотками, и большинство людей нет чтобы бороться с пожаром уселись на середине нашего двора и стали кто плакать, кто орать, в общем, сплошной вопль, а так-то разобраться ничего особенного не произошло. Вот здесь-то наша мама проявила настоящее мужество. Она как-то умела организовать людей: все бросились тушить пожар и гасить зажигалки.

В эти жестокие дни мы, парни оставшиеся, всегда как-то вместе держались, пока последующие события не раскидали нас в разные стороны. Любили мы ходить по парку Ленина, обычно наш путь начинался у Госнардома (ныне «Великан») и кончался у Петропавловской крепости. Помню, когда началась война, я, Вовка Соболев, Левка Видау, Юрка Романов и Гошка Росляков пришли к гротику около памятника «Стерегущего», забрались наверх — там была площадочка типа беседки, открытая, а по бокам колонки, так вот на одной из этих колонок мы выскоблили свои имена и дали клятву, что те из нас, кто останется в Питере, будут приходить на это место для встречи. Последующие события так развернулись, что никто из нас через год не увидел друг друга. Я пришел один, вижу, даже этой нашей колонки нет на месте, её снесло снарядом. Когда мы сидели на крыше во время тревог, то всегда удивлялись, как много было света от ракет. Как мы позднее узнали, всякие прохвосты, именуемые шпионами, как только приближался гул самолетов, то там, то здесь посылали ракеты. Мы думали, так и надо, а оказывается, это были настоящие шпионы; один из них жил в нашем доме, потом его схватили — у него оказалось очень много пищевых продуктов, в то время как мы умирали от голода.

Звали его дядя Сам (настоящее его имя — Александр, а это было его уважительное прозвище), он был горбат, вроде, нигде не работал, все время до войны проводил с нами, ребятами: ходил купаться, рыбу ловить. Мы, пацаны, в нем души не чаяли. В любом самом маленьком походе всегда с нами был дядя Сам, а во время войны он оказался предателем. Оказывается, у него была ракетница и запас ракет, и во время бомбежек он их пускал, на чем и погорел. В один прекрасный момент его поймали. Что с ним потом было, не знаю.

Началась война, а с ней почти сразу и голод. Разговор был, якобы, у нас, в Ленинграде, продовольствия хватит на 10 лет, а оказалось все иначе.

Помню, днем, погода была хорошая, я смотрел в окошко. Даже, вроде, и тревоги не было объявлено. Аэростаты, которые обычно вешали на ночь для противоздушной обороны, были спущены. Вижу, идет небольшая группа фашистских самолетов. Стали сыпать бомбы, и все эти бомбы угодили в Бадаевские склады, а там хранился основной запас Ленинграда. Много сахара, макарон… Все сгорело. В голод, когда и по карточкам ничего не давали, мы ходили на бывшее место Бадаевских складов и копали землю, так как во время пожара сахар расплавился и пропитал землю – её и ели вместо сахара. Она была сладкой, жаль, что мне пришлось там побывать один раз: во-первых, далеко, во-вторых, когда я пришел, вся земля там была изрыта, так что мне фактически ничего не досталось. Здорово во время блокады нам помогла хряпа (когда срезают капусту, по краям остаются большие листья, они назывались хряпой). Как-то ко мне пришел Вовка Соболев и позвал в Коломяги, что за Серафимовским кладбищем, посмотреть на уже убранные совхозные огороды. Я взял мешок, и мы отправились. Трамвай уже тогда не ходил, пешком добрались до совхозного поля и обнаружили очень много листьев капусты, народу там было тоже много. Набили полные мешки и потащили домой. Бабушка ее, хряпу, порезала, засолила, и такое громадное было подспорье во время голода — варили щи, да и разошлась она у нас быстро, потом только вспоминали, что мало её было.

Начались суровые трудовые будни. На каждом углу висели аншлаги «Убей фашиста!», да и воспитаны мы были так, что, думается, дай мне фашиста и я ему горло перегрызу. Фашистов сравнивали с остервеневшими псами, называли их паршивыми словами, видели в них врагов, грабителей, да и вообще-то это было правильно: сволочи они, и нечего им было лезть туда, куда их не приглашали.

Время настало такое, что и в школу не пойдешь. Начался учебный год 1941 года, пришли мы в школу, посидели-посмотрели на учителей, которых ещё не взяли в армию… Потом перестали ходить туда, да и делать в школе было нечего; правда, давали там в дополнение к карточкам винегрет из овощей — это уже считалось дополнительным пайком к той жалкой пище, которую мы ежедневно потребляли. Когда силы иссякли — школу забыли. Я как-то быстро ослабел — на иждивенскую карточку, которую я получал (125 г хлеба), прожить было просто невозможно.

Надя, моя сестра, в то время работала на заводе «Игла», это около фабрики «Красное Знамя». Была она нормировщицей. Чтобы мне получить рабочую карточку, надо было поступить куда-нибудь работать, и вот она меня рекомендовала на этот завод. Парнишка я был смышленый, и сразу же меня определили токарем. Станок токарный я вообще не видел раньше. Работали вокруг одни женщины, точили они по оправкам или шаблонам, которые изготовлял мой «учитель» хороший токарь Морозов; к нему-то я как раз и попал. Он работал один, так как всех мужчин забрали уже в ополчение или армию. Вдруг он исчезал с завода, короче говоря, прогуливал несколько дней. Положение такое: один мужчина, довольно здоровый и симпатичный, и куча женщин. Меня неоднократно посылали к нему на квартиру, искал я его, а толку никакого. Потом появится, наладит работу и опять исчезает. А гнать его не было смысла — работать-то надо, а специалистов нет. Рады были, когда он появлялся, хоть и было военное паршивое время, а делать нечего. Были недостатки у этого человека, а хочу о нем хорошо сказать: он меня учил, когда был на заводе, абсолютно всему, что сам знал, и я как-то быстро освоил эту нехитрую токарную профессию, даже научился резать резьбу. Мы делали не только оправки для мин, но и нарезали резьбу квадратную для болтов, впоследствии я узнал, что эти болты шли для минометов. Когда исчезал из поля зрения мой учитель, всю работу выполнял я. Когда я увольнялся с этого завода, мне дали справку вместо трудовой книжки — токарь 4-го разряда.

Мастер, у которого я работал, по фамилии Никандров, жил на Гатчинской; как-то раз он не вышел на работу. Прошло несколько дней, и меня послали его проведать. Я стучался в его дверь, никто не открывал, из соседней клетки вышла старушка, еле волоча ноги, и сказала, что в этой квартире все вымерли. В скорости я тоже ослаб — есть было нечего, питались в столовой, иногда везло, когда были лепешки из дуранды (это отходы из жмыхов и всякой дряни), а мне они нравились; хоть мало их давали, а все равно: набьешь живот — вроде, сыт.

Однажды на наш район был бомбовой налет, несколько фашистских самолетов сбросили бомбы в районе заводов «Игла», «Бавария», фабрики «Красное Знамя», короче говоря, по Петроградской стороне. Было часов семь вечера, я стоял у токарного станка. Вначале было много света, потом запах пороха, вернее, тола; все завертелось, посыпались осколки, потом стало светло, оказывается, как я потом узнал, вывалилась стенка из нашего цеха от взрывной волны, бомба упала где-то совсем рядом. Очухался, смотрю вроде все в порядке. Побежал в конторку, где сидела моя сестра Надя. Ее там не было. Вышел на улицу, понял, что тревога кончилась. Рядом с нашим заводом был большой 6- или 7-этажный дом — оказывается, в него угодила большая бомба, и почти целый флигель до самой лестницы был разрушен; даже комнаты, наполовину срезанные взрывом, в некоторых местах просматривались: видны были кровати, столы и всякая утварь, которая не обрушилась вместе с домом. Ни стонов, ни криков я не слышал, да и не до этого было. Желание было одно скорей унести ноги с этого злополучного места. А в голове мысли: приду домой а там то же самое, что я только что видел. Невольно я оглянулся на завод, где работал. Смотрю, труба (большая заводская труба, эти трубы были почти на всех заводах, где сжигали отходы, топили кочегарки и т. д.) от взрыва раскололась пополам, низ цел, а верхушку как бы расслоило на две части. Темнота вокруг была полная, а я заметил как-то невольно, что верх трубы светится. Вначале это мне и на ум не пришло, но я невольно остановился в этой кромешной темноте. Смотрю, а на самом конце трубы висит фонарь, самый обыкновенный, керосиновый, и горит. По всей вероятности, в этом районе работал какой-то шпион и повесил фонарь на самое высокое место — фабричную трубу; недаром по этому району прошла бомбежка.

Больше я на завод «Игла» не пошел, взял расчет, вернее, нас направили рыть противотанковые рвы недалеко от дер. Волосово. Немец пер со всех сторон к Ленинграду. Ехали мы вначале в каком-то вагоне, потом всех выгрузили, большинство были женщины, и, помню, с нами ехал маленький теленок. Я вначале не знал, для чего его взяли, у меня не доходило до сознания, а оказывается, как я узнал позже, этого теленка везли нам на обед. Прибыли мы в район Волосово, начали рыть рвы (их называли противотанковыми). Трудились здорово, копали, пока были силы; земли выбросили много; потом в обед я все искал в котле, который нам подали, кусочек теленочка, которого мы так любовно везли с собой, только, помню, кроме пшена и воды там ничего не оказалось. К вечеру пошел слух, что где-то прорвались немцы. Работы были прекращены, и нас повели вдоль какой-то дороги. По дороге шли танки. Все думали, что это наши танки, а, вглядевшись в них, я увидел белые кресты на боках. Танки на нас никакого внимания не обращали, они неслись вперед. В нашей колонне опять пошел шум, нас повернули в другую сторону. Куда мы шли, я и сам не знаю, только пришли на ст. Молосковицы — там стоял товарный эшелон, битком набитый «ремесленниками» (мальчиками и девочками из ремесленного училища). Они, оказывается, ждали всех отстающих, которые рыли окопы, вернее, противотанковые рвы. Мы кое-как забрались на эти платформы, и поезд сразу тронулся; сзади бежали люди, которые отстали от поезда. Позднее я узнал, что это последний эшелон, который увозил людей с окопов. Нам просто повезло, что мы не попали к фашистам в плен, а сколько там ещё осталось… Остановки две мы проехали благополучно, потом вдруг все зашевелились, ведь платформа-то открытая, все кругом видно, оказывается. Появился самолет, а за ним другой; первый пролетел очень близко от нас, были видны на его борту звезды. Все заорали «Наш!», потом он пошел в сторону, его очень быстро нагнал самолет, который шел сзади (на его борту были кресты), и тут все поняли, что идет воздушный бой. Немножко они покружились над нашим эшелоном. Потом фашистский самолет — это было хорошо видно, зашел в хвост нашему, пустил струю трассирующих пуль (они даже днем были похоже на светящиеся нити), и из хвоста нашего самолета пошла вначале маленькая струйка дыма, а потом черный огонь. Потом фашист, который сбил самолет, повернул в нашу сторону, пролетел над эшелоном и сбросил несколько маленьких бомб (маленьких потому, что раньше и позже я видел взрывы больших бомб, а эти вроде гранат). Один из осколков попал в парня, сидевшего рядом со мной; его ремесленная шинель покрылась кровью; все мы растерялись, ибо не знали, что делать в такой ситуации. Так он и пролежал до остановки поезда. Тут мы все заорали, пришли санитары и его унесли.

Прибыли мы опять в Ленинград. Разбрелись мы кто куда. Я на работу не пошел – пошел домой. Да и сил не было. Хочу отдать должное Наде: она все время работала, таскала с завода свой скудный паек, из которого, когда добавляли воды, варили похлебку и кое-как утоляли голод. Помню, Надя в одной руке тащит бидон с похлебкой, а в другой за веревку волочит бревно, из которого мы делали дрова. Но в нашем семейном коллективе особенную роль играла наша мама. Если бы не она, мы бы не дожили до сегодняшних дней. Это был удивительный человек: мало того, (она руководила по дому МПВО -местной противовоздушной обороной), она ещё поспевала везде. Наш скудный карточный хлеб, который мы ежедневно получали, она не делила, как это было в других семьях, а просто отрезала кусок — и на рынок (рынки были на всех углах, мы обычно ходили на Дерябкинский, ныне Приморский). Меняла этот кусок на крупу или муку, приходила домой и варила баланду или суп. Наливала в тарелки, каждому поровну, делила оставшийся хлеб; все, конечно, с жадностью ели, и все как-то было нормально; таким образом мы остались живы. Заслуга мамина за время блокады огромна, она не дала распасться нашей семье. Помню, я лежал очень в тяжелом состоянии, дистрофик, ни ходить, ни помогать по дому я не мог. Лежу на кровати и думаю: «Скорей бы умереть».

Помню дни — меня мама брала, как маленького, в охапку, стаскивала с кровати и в таз с водой, и давай смывать с меня шолуди (это когда все тело покрывалось чем-то наподобие гусиной кожи), потрет мочалкой и опять, как куль, клала меня в кровать. Ни света, ни дров — ничего. Освещали только вечером, когда садились кушать, каким-то жиром: на блюдечко клали нитки или бечевку, пропитывали её жиром, и в блюдечке тоже было немного жира; конец бечевки свешивался с блюдца и зажигался. Копоть была страшная, но и немного света, как от паршивой свечки. Таким образом, с большой экономией расходовался наш горючий материал.

Немножко опишу, во что превратилась наша квартира во время блокады. Когда немец стал под Ленинградом, большинство людей, живших в пригородах Ленинграда: в Пушкине, Петергофе, Ораниенбауме и др. бежали в Ленинград, и их расселяли по Ленинграду. К нам попала семья какой-то эстонки; мы уступили большую комнату, так как отапливать её было нечем — книжки и все то, что могло гореть, сожгли. Остались мы в бывшей нашей детской, комната метров 18—20, посередине поставили буржуйку (откуда это название, я не знаю, говорят, с гражданской войны 1918 года). Мой дедушка во время блокады мастерил эти буржуйки из старого железа. Эту тоже сделал нам дедушка, и я на саночках привез её домой. У нас была печка, запихали трубу в печку и таким образом всю суровую зиму готовили и обогревались на этой чудо-технике. Не все время лежал я, иногда выходил на улицу, даже за водой. Воду мы брали на Малом. Помню, возьмешь саночки, поставишь ведро, отстоишь в очереди за водой, которая шла из трубы. Кругом тебя, вроде, все люди знакомые, да они так закутаны во всякое тряпье, лица грязные — не узнать. Потащишь это ведро домой, половину расплещешь, пока идешь по двору. А двор был, как мусорный ящик: все отходы и помои выбрасывались прямо из окон или у дверей, все это мерзло (зима была суровая) и валялось кучами посередине двора. Думали, когда придет весна и вся эта дрянь растает, будет эпидемия. К счастью, этого не случилось, да, собственно говоря, болеть-то уже некому было — большинство людей умерли в блокаду, а которые остались разбрелись из дома кто куда: кто эвакуировался на Большую землю, кто ушел в МПВО…

Дальше я опишу несколько случаев, которые я сам видел, но не переживал, ибо во мне все тоже от голода притупилось настолько, что на подобные вещи не обращал внимания.

Как-то раз, когда я уже стал вставать, вышел из дому, прошел парадную на Теряеву ул. дом 2; иду — ощущение такое, что голова чиста, туловище хочет идти вперед, а ноги не пускают; весь закутан, как куль. Прошел на Малый пр., завернул к ДК Промкооперации, смотрю по сторонам — стоят саночки, а на них мумии, завернутые в простыни, одеяла. Обычно у тех, кто вез покойников, сил не хватало — бросали саночки прямо на дороге или панели, транспорта-то не было. Дошел до Ординарной, насчитал порядка 11 покойников. Около Ординарной ул. был садик, до войны мы любили там собираться с ребятами, да и уже за девчатами ухаживали; садик этот незадолго до войны был создан на пустыре, когда в 1938 году строили большой Свирьстройский дом. Подошел я к садику, смотрю посередине горка. Я вначале подумал, что это наша горка, с которой когда-то мы катались на санках. Все под снегом, издали не понял ничего. Оказалось, вместо горки лежала целая груда покойников, причем почти все голые, одни кости, дистрофики, умершие с голоду… Смотрели на подобные вещи очень просто, все это воспринималось, как обычная жизнь: смотришь на гору трупов и в душе никакого содрогания. Морг, куда с нашего района должны были свозить трупов, был полностью забит. Находился он в сарае школы № 4 по Гисляровскому пр. Транспорта не было, и живые, кто вез своих близких в морг, как правило, приезжали и складывали покойников в этот садик, потому что везти дальше не было сил. Да и некуда было везти. Серафимовское кладбище, на котором в дальнейшем были похоронены все эти покойники, находилось довольно далеко от Новой деревни; туда везти — сам загнешься по дороге.

Мне было очень тяжело выходить на улицу, но ходить-то надо. Я часто наблюдал картину, как везет человек завернутого покойника на саночках, еле-еле ковыляет, потом сам упадет и все. И саночки остаются, и он уже встать не может. До такого состояния было доведено большинство блокадников, которые могли ещё кое-как передвигаться. Наиболее расторопный подойдет к этим саночкам с трупом, посмотрит по сторонам, свалит трупик прямо на панель, возьмет саночки и домой, ибо санки всегда были нужны, выручали в блокадном Ленинграде.

Однажды зимой 1941—1942 гг., в эту суровую годину, нам пришло сообщение, что наш отец лежит раненый в стационаре, который помещался в школе № 4, напротив ДК Промкооперации и того садика, который я описал ранее. В стационаре, в котором он находился, по тем временам хорошо кормили (вернее, подкармливали, чтобы как-то сохранить жизнеспособность трудового населения, ибо прожить на тот паек, который выдавали по карточкам, было почти невозможно). Я пошел к отцу. Он, голодный и раненый, он имел мужество к каждому нашему приходу сэкономить пару кусочков хлеба, бывало, даже маленький кусочек масла или ещё чего-нибудь съедобного отдавал нам; обычно я к нему ходил, так как Надя работала. Повторяю, что выжили мы только благодаря нашей маме, её энергии, уму, любви к нам.

Однажды я пошел к отцу за очередной пайкой, которую я должен был принести для нас. Идти недалеко, но какой это путь… Вышел я из дверей, мы жили на первом этаже нашего старого дома, который потом сломали на дрова. Кое-как перебрался по горам из всякого рода отходов, вышел на Теряеву улицу, иду по панели (вернее, по месту бывшей панели, так как она под здоровым слоем снега и льда), перешел улицу к дому № 3, ведь заборов не было — все деревянные заборы сожгли, ходить можно было через все дома беспрепятственно, только по состоянию своего организма выбирали путь полегче. Впереди меня шел высокий мужчина; как все дистрофики, шел очень медленно; не доходя ворот дома № 3 упал. Я подошел к нему, лежит около ворот не двигается. Попытался его поднять, да не тут-то было — сил-то нет, я не мог его даже чуть-чуть приподнять. Посмотрел вокруг — никого, обратил внимание на его одежонку: черное пальто, голова закутана большим платком, глаза закрыты. Как скелет, а на ногах хорошие черные валенки. Я, грешным делом, подумал снять их, так как покойнику они не нужны. Потом подумал, что ведь сил-то у меня не хватит даже снять с этого человека валенки, да и вспомнил, что надо идти к отцу. Шел по дороге и все время себя ругал за пробудившуюся мысль содрать что-то с мертвого человека, совесть в то время у меня была настолько чиста, что подобные поступки мне были чужды. Пришел к отцу, он лежал на втором этаже, в палате (бывший класс, их было человек 20); большинство пациентов раненые на Ленинградском фронте. Отец был в партизанах, на нашем фронте, и оттуда его в тяжелом состоянии каким-то образом доставили в Ленинград, где он и лечился. Посидел я у него недолго, он мне дал два куска хлеба и маленький кусочек омлета из своего скудного пайка, который специально не доел, сберег для нас. Все это я завернул в бумажку и пошел домой, обычно ходил я туда и обратно одним путем. И вот, подходя к Теряевой ул., заметил, что в стороне что-то лежит. Было уже темновато. Я всмотрелся, вижу голова, обвернутая большим платком, вернее, одеялом, и задранное черное пальто. Когда я стал внимательно рассматривать, то убедился, что это тот самый мужчина, который шел впереди меня и упал, не доходя ворот дома № 3. Оказывается, пока я был у отца, его, этого гражданина, затащили в подворотню, сняли с него валенки (которые мне приглянулись)…

Обычно мы ходили в булочную на углу Плуталова и Малого, там у нас был знакомый продавец. Всегда хотелось хоть маленькую пайку хлеба, а получить от корочки, ибо с корочкой он не так разваливался. Лишнего нам не давали, а все же у знакомого продавца хоть получишь свой кусочек покрасивей. Мама часто посылала меня в булочную. Пришел однажды, а мама меня предупредила: «Борис, вон у входа стоит женщина, будешь выходить из булочной — спрячь хлеб, ибо она у тебя его вырвет и съест». Я повернулся, смотрю стоит большая женщина. Вернее, подобие женщины: лицо черное, наверное, забыла, когда умывалась, и опухшее от голода и чрезмерного употребления воды с солью (соль применяли вместо сахара), одета в какие-то лохмотья, вся закутанная, в общем, чучело, а не человек. Оказывается, она хватала любую пайку хлеба, лишь бы запихать его себе в рот. Ее били, вырывали этот хлеб, а она спокойно, несмотря ни на что, его съедала. Человек, которому не повезло, домой шел ни с чем, а эта женщина стоит у булочной и ждет очередного куска. Я часто ходил в булочную и видел подобных людей, а эту женщину я запомнил особо. В один прекрасный день, не доходя до булочной, я увидел валенки, торчащие из сугроба. Разглядев, узнал и человека, которому они принадлежали, — это оказалась та женщина, которая стояла у булочной. Может быть, её убили в тот момент, когда она вырвала у кого-нибудь хлеб, а, может, сама упала в сугроб и умерла от голода. Только именно голод её довел до того, что она потеряла человеческий облик. Все голодали, тихо умирали, как говорится, без шума.

Однажды я пошел опять к Соболевым, кое-как на четвереньках дополз до второго этажа, а Соболевы жили на четвертом. Сил больше не было, и я решил зайти в кв. 8, на площадке, где я оказался. В этой квартире жили Сидоровы, очень милые люди. Их семья состояла из восьми человек, занимали они четыре комнаты. Захожу в прихожую — грязища, холодища, в общем, не жилое помещение, а какой-то сарай. Двери все открыты. Пошел дальше, зашел в большую комнату (кстати, во время войны, когда наш деревянный дом был сломан на дрова, эту комнату занял я; в настоящее время в ней живет мой брат Юра), вижу посередине сложена самодельная кирпичная печка, а около потухшего очага сидит человек. Я его тронул, он упал. Оказывается, это один из братьев Сидоровых. Сколько он сидел в таком положении, неизвестно, застыл от холода, ведь стекла были разбиты. Потом посмотрел на кровать, там тоже кто-то лежал, я уже не стал разглядывать. Вышел, из комнаты, толкнул дверь напротив, в другую комнату, смотрю — там тоже два или три покойника. Я, грешным делом, посмотрел по сторонам, не осталось ли чего-нибудь съестного, но, увы, там, где была смерть, ничего, кроме хлама и грязи, не было. Пошел домой. Позже я узнал, что почти весь наш дом вымер, ибо после войны только и осталось две—три семьи, да и те не полностью.

…Все мои товарищи: Федька Семенов, Тинка Зайцев, Генка Скородумов и др. — все погибли от голода, а я спасся благодаря своей семье. Какой-никакой, а суп мы ели каждый день.

Взрослые вспоминали 1918 год, когда выдавали по осьмушке хлеба и воблу, а этой самой воблы было сколько хочешь. В наше время пропало все. Остался только хлеб по карточкам, мизерный паек. Все мерилось на хлеб: за небольшой кусочек можно было получить на рынке любую вещь, начиная от часов и заканчивая роялем. Часы обычно стоили 200 г хлеба, рояль граммов 100-150. Беда в том, что подобные вещи совсем не ценились, никому ничего, кроме продуктов, не было нужно.

Фашисты стояли под Ленинградом. Каждая улица города была крепость, все витрины бывших магазинов, окна первых этажей были заложены большими ящиками с песком, на всех перекрестках и углах были устроены пулеметные бойницы. А в местах более уязвимых, откуда ждали фашистов, были сооружены доты (железобетонные укрепления с бойницами для пулеметов и пушек). Все было подготовлено для уличных боев. Нужно отдать должное нашим местным властям и трудовому населению — в такой короткий срок превратили большой город в боевой плацдарм. Все это и остановило фашистов у порога. А потом наши отступавшие солдаты окопались у стен Ленинграда, очухались от первых неудач и горечи поражения, зарылись в ленинградские болота, и перед фашистами встал такой заслон из патриотизма плюс желание перервать глотку каждому гитлеровцу, что фашистам, кроме своей обороны на подступах к Питеру, думать уже ни о чем не приходилось. Всякие их вылазки встречали мощный отпор ленинградцев, и поэтому началась беспримерная в истории блокада, и самое страшное – голод.

Немцы решили взять нас измором. А ведь, помимо нас, ленинградцев, было много беженцев из округи. Население увеличилось во много раз, и все имеющиеся продукты быстро иссякли. Несмотря на растущий голод и паршивое снабжение, никто из нас не допускал мысли, что фашисты могут войти в Питер, наоборот, росла какая-то злость против врагов, все стремления были — убить фашиста, и не надо было какой-то дополнительной агитации. Воды нет, еды нет, а стойкость была какая-то нечеловеческая. Сама мысль о сдаче Ленинграда была недопустима. Все верили в скорую победу и как-то стремились на своих местах приблизить эту победу, особенно наши женщины, ведь мужчин в городе почти не осталось — они умирали от голода первыми.

Женщины… Что они выносили, одному богу известно, и все же большинство из них выжило несмотря на голодуху, и только они своим трудолюбием спасли наш город. Так и в нашей семье: мама, сестра Надя и моя бабушка — это женщины, которые все тяготы блокады переносили как должное. Во время самого страшного голода, когда даже в булочной не было хлеба, Надя приносила из столовой в бидоне какие-то мизерные запасы, будь то дурандовые лепешки или отходы от соевого молока (шроты). На буржуйку ставилась большая кастрюля, все подогревалось, заправлялось немного перцем, если он был, солью, а в основном – водой (чем больше воды, тем лучше, ибо каждому больше достанется). Вечером, когда все собирались в нашей маленькой комнате, мама зажигала фитилек на блюдечке, в котором было что-то вроде переработанной черной масляной жидкости; фитилек из тряпочки кое-как горел, садились мы все за стол, ждали этого момента, как большого праздника, ведь еда в ту пору было превыше всего. В это время нас было пятеро: мама, Надя, бабушка, Юра и я (папа ещё не вышел из стационара). Мама брала пайку хлеба, которую выкупили на день, поровну делила. Нужно была очень справедливой: иногда мне или Наде отрезала побольше. Я был дистрофиком и большинство времени лежал на кровати, поэтому питания мне требовалось больше. А Надя одна ходила на работу, приносила оттуда кое-какое дополнительное питание, а то, бывало, на саночках везет бревно на дрова. Поедим эту нехитрую пищу – и опять хочется жить, и, вроде, все невзгоды сглаживались, и уже не думали о трупах, которые были кругом.

Догорала наша «лампадка», становилось темно, и все разбредались по своим местам. Юрка спал на маленькой кроватке. Я спал отдельно, на небольшой кровати около стены. Мама, Надя и бабушка — на одной кровати рядом с Юркой. Все были до того худенькие, что не было тесно. Утром начиналось все сначала: мама выкупала хлеб, отрезала граммов 200, шла на рынок, выменивала на крупу, приходила домой… Иногда мама с рынка приносила плитку столярного клея (она в то время стоила 30 рублей) — в эти дни у нас был праздник: она из этого клея делала студень, мы его с удовольствием уплетали с перцем и горчицей; приправ, как ни странно, было много, особенно горчицы. Пробовали даже из одной горчицы делать лепешки: долго её мочили, как-то сплющивали, клали эти пятачки на буржуйку, подсушивали и ели. Мне они нравились, но особенно я любил дурандовые лепешки (отходы от подсолнухов). Эти лепешки часто приносила Надя с завода. Пользы от них, конечно, никакой, но они были по размеру большими и казались сытными. Ели все, что только можно съесть. Меняли все только на продукты. Были кое-какие вещички, часы, велосипед, тряпки — все шло, ибо за деньги нельзя было ничего достать. Деньги совсем обесценились: за 100 г хлеба давали 200—300 рублей, да и купить его было невозможно.

Как-то к маме пришла её подруга Валентина Ивановна (она жила в нашем районе, потом перебралась на Лиговку) и принесла с собой клей, сделанный из свинины, как она сказала. Мама из этого свиного клея сварила студень, растворила, разлила по тарелкам (посуды было полно), он быстро застыл — и мы втроем: я, мама, тетя Валя — ели этот студень. И нам казалось, что вкуснее пищи даже в мирное время не было. Каждая лишняя кроха пищи была находкой…

Продолжение следует…

Метки: блог

Оставить комментарий

Вы вошли как Гость. Вы можете авторизоваться

Будте вежливы. Не ругайтесь. Оффтоп тоже не приветствуем. Спам убивается моментально.
Оставляя комментарий Вы соглашаетесь с правилами сайта.

(Обязательно)